Художник с а. Остров власова Серафима Константиновна - korshu.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Художник с а. Остров власова Серафима Константиновна - страница №1/3


С. ВЛАСОВА



ЮЖНО-УРАЛЬСКОЕ

КНИЖНОЕ


ИЗДАТЕЛЬСТВО

1968
Р2

В 58

Под редакцией кандидата филологических наук



А.И.ЛАЗАРЕВА

Художник С А. ОСТРОВ



Власова Серафима Константиновна.

Клинок Уреньги. Сказы и были. Челябинск, Южно-Уральское кн. изд., 1968. — 99с.



ПРЕДИСЛОВИЕ

Среди знаменитых уральских минералов встречается один особенный александрит. У этого камня есть удивительная способность менять окраску: днем он голубовато-зеленый, как застывшая капелька морской воды, а вечером становится вдруг багрово-огненным, словно уголек на ладони лежит, фиолетовыми искорками светится.

Хорошо об этом камне рассказывает наша замечательная сказительница Серафима Константиновна Власова, но вспомнил я о чудесном камне не поэтому.

Когда мы берем в руку новую книгу С. К. Власовой, нам уже представляются в воображении те образы и картины, о которых она поведет рассказ: уральские шиханы, золотых дел мастера, жестокие управители, «шайтанбеки» и таинственные горные существа.

Обо всем этом будет говориться узорчатым напевным уральским говорком, полным пословиц и «задиристых» выражений; речь будет идти неторопливо и плавно и будет касаться, на первый взгляд, простых житейских вещей, сдобренных сказочным, вымыслом, и только в конце вдруг откроется мудрая основа повествования, сила его народной поэзии.

Все это справедливо по отношению к ранее вышедшим восьми книжкам челябинской писательницы. Но вот девятая, и здесь талант Серафимы Константиновны обернулся вдруг, как камень александрит, совершенно неожиданной стороной.

Часть произведений, вошедших в ее новый сборник, — это обычные для нее сказы. В «Клинке Уреньги», «Сказании о Косотур-горе», «Золотом слове» и «Брошечке» мы встречаемся с излюбленными образами и приемами Власовой-сказительницы. На основе народных преданий и легенд она создает интересные поэтические рассказы: о девушке-башкирке, вступившей в единоборство со страшным беком, и хотя погибает в неравной схватке, все же заставляет господ бояться трудового народа; о златоустовских умельцах, создавших вместе с П. П. Аносовым непревзойденный уральский булат; о чванливых иноземных мастерах, которые, пренебрегая культурой других народов, многое на этом теряли...

Хотелось бы обратить особое внимание читателя на сказ «Золотое слово». Он написан тоже в обычной манере писательницы, но мысль его для данного жанра весьма своеобразна. Сказ говорит о чудодейственной силе искусства слова. И героем его является не богатырь, не умелец, а совершенно неказистый с виду мужичишко Тимофей Крапивин, который «сказы плел» и словом своим, будто «крапивой обжигал». Не одного человека искусством своим он на правильную дорогу вывел. «Вот и выходит, — венчает свой сказ Серафима Константиновна, — руки мастера булат куют, а слово золотое человека человеком делает».

Наряду с характерными для С. К. Власовой сказами, в новый сборник вошли необычные для нее произведения, которые автор назвала «былями». Самый, термин «быль» очень аморфен. Им определяют произведения весьма различные по жанровым признакам. Однако чаще всего к былям относят рассказы фольклорного характера, приемами напоминающими сказку, легенду, но не содержащими фантастических элементов. Были Серафимы Константиновны, как это ни странно, далеки от фольклора и ближе к очерку и по содержанию, и по форме. Вот это-то и является необычным для творчества сказительницы.

Рассказы-были «Плакун-трава», «Алая лента», «Душевное зеркальце» посвящены историко-революционной теме. Они тоже вобрали в себя предания, но, в основном, построены на воспоминаниях очевидцев и самих героев. И здесь в каждой строчке, в каждом слове звучит ее любовь к родному краю, его замечательным людям; неповторимый колорит придают повествованию многочисленные художественные детали, при помощи которых Серафиме Константиновне, как никому, пожалуй, после смерти П. П. Бажова, удается нарисовать картины своеобразного быта горнозаводского Урала.

Разумеется, и в былях Серафимы. Константиновны есть место вымыслу, только способы выражения его и цели иные, чем в сказах. Например, рассказывая о вполне достоверных отношениях Веры Кувайцевой и Михаила Гузакова, писательница домысливает одну деталь: будто бы девушка подарила на прощанье своему возлюбленному алую ленту из кос. Когда Михаила казнили, он и мертвый не отпускал алую ленту из рук. Придуманная деталь алая лента становится символом верности, выражает самое существенное в характерах исторических героев. Символ углубляется, когда мы видим эту оке самую ленту развевающейся на древке вместе с красным знаменем революции.

В каждой были есть у Серафимы Константиновны «ударное место», где, как в фокусе, проявляется главная суть произведения. Отступая от правды факта, писательница достигает большего правды художественного обобщения, правды искусства.

Пословичная узорчатость языка и песенная напевность речи делают были С. К. Власовой не менее живописными, чем сказы. Скорбный рассказ о зверской расправе белогвардейцев над девяноста шестью рабочими из Карабаша завершается совсем по-сказочному: «А еще говорят люди, что после гибели красногвардейцев несколько лет подряд вокруг шахт росло множество плакун-травы. И была она чуть скрасна, оттого что каждая травинка кровью отливала».

Одним словом, Власова остается Власовой замечательной сказительницей Урала, наследницей славы П. П. Бажова, но идущей самобытными путями. Ее попытка расширить жанровые границы своего творчества может только радовать читателя.

Александр ЛАЗАРЕВ

СКАЗЫ

Писателю

Михаилу Петровичу Аношкину

посвящаю




Клинок Уреньги

Говорят — время, что метелица зимой. Все заметает. И верно. Многое замели эти метели о прошлом нашего Урала. Только легенды и сказки живут, да и те забываться стали.

Расскажу я о клинке Уреньги, чтобы и эта сказка не забылась.

Будто много лет назад на месте Златоуста кочевье степняков-ордынцев жило. В лесах спасались люди от буранов, а потом и совсем осело кочевье в горах — аул образовался. Люди охотой занимались, гнали смолу и деготь. Только пастухи, как и прежде, с весны до осени глубокой уводили в степи скот...

Поначалу тоскливо было новоселам после жаркой степи, да еще в непогоду, когда хлестал дождь по горам, по верху кибиток и юрт. Наверное, тогда не раз вспоминали ордынцы покинутые ими ковыльные моря и дальние зарницы над степями.

Хозяином кочевья и несметных табунов скота был мурза Дженибек, потомок какого-то хана. И говорили, что скорей согнешь сосну, нежели волю его. Был он подобен рыси, нападающей на беззащитную косулю. Сам он собирал ясак с народа. И горе было тому, кто не мог заплатить ясак. Что хотел Дженибек, то и делал с подневольным человеком. Вот откуда брались богатства у мурзы.

Когда же не подчинялись ему люди и уходили дальше в степь, то страшно было, если их доставали цепкие руки Дженибека. Только пепел оставался от людских жилищ да кости белели на дорогах. Недаром матери плачущим детям говорили: «Будешь плакать — отдам Дженибеку». Стоном стонали люди от него.

Говорится, что не сразу приходит на землю весенняя пора и не в одну ночь расцветают цветы. Так не в одночасье задумали пастухи проучить Дженибека, а больше того думали они — кому под силу такое. Известно, все пастухи и охотники бесстрашны. Каждый из них мог угодить в птицу на лету, заарканить дикого коня, проскакать много-много дней без пищи и воды. Но только один человек мог выполнить задуманное пастухами. Этим человеком была девушка Уреньга — «живущая лицом к огню».

Уреньга кидала клинок так, что ни разу не промахнулась, была храбра, как смелый воин в бою, и не меньше ненавидела мурзу, чем пастухи. Ее мать погибла под плетями Дженибека.

Научил Уреньгу кидать без промаха клинок отец, перенявший такое умение в далекой стране, где снега не бывает. Попал он туда с табуном скота, проданным мурзой самому падишаху. Долго прожил отец Уреньги в той стране. И однажды на большой дороге ему удалось спасти от разбойников знакомого оружейника. Тот был рад своему спасению и подарил отцу Уреньги клинок, научив дальнего гостя, как им владеть.

Пришел отец Уреньги домой совсем больным. Жар пустыни иссушил его сердце. И, прожив немного больше года, слег. Хорошо, что за это время научил дочь кидать клинок и так, чтобы она никогда не промахнулась ни на охоте, ни в лесу. Ведь надо было чем-то жить и кормиться... Перед смертью отец отдал дочери клинок и дал наказ беречь его, как память.

Да, вот это был клинок! Пригнешь его конец к рукоятке, и клинок не ломается. Резал железо легко, словно хлеб, со звоном врезался в старую сосну, от времени не чернел.

Говорят, не часто загорались глаза у башкира при виде клинков и мечей. Какой джигит ездил в поход без клинка, лука и колчана за спиной? Но загорались глаза у многих джигитов, даже у стариков, при виде клинка Уреньги. Трудно было оторвать взгляд от такого дива. Насечка из серебра легкой дымкой мерцала на булате, который тысячами искр сверкал, когда его кидала Уреньга.

Знали пастухи, что Дженибек больше всего на свете боялся разжиреть, но от обжорства и безделья все-таки жирел, а потому часто ездил вершним на перевал.

Выйдет на гору, едва-едва отдышавшись, примется смотреть кругом — ведь все владения его! Два джигита неразлучно следовали за ним. Боялся мурза, зная, что многим людям зло приносил, вот и сторожили его лучники, преданные воины. Но верили пастухи — не подведет их Уреньга: сделает все так, как надо. Пролетит ее клинок мимо самого уха Дженибека и не заденет, а ему урок на всю жизнь. Пусть помнит старая рысь, что клинок может угодить и в самое сердце.

Наступил такой день, когда Дженибек отправился на перевал. Не быстро бежал под ним конь. Давно перестал он скакать на резвых. Да и чаще у Дженибека ныли кости, а в непогоду будто шайтан тянул из него жилы.

Уреньга уже ждала, держа клинок наготове. А пастух Бикбулат у трех сосен за перевалом ждал Уреньгу. Слушал, как птицы пели да лес шумел над головой.

И вдруг пастух услыхал смертельный вой — то ли человека, то ли зверя. Из-за ветра трудно было разобрать. Не знал Бикбулат, что случилось с Уреньгой.

Когда она кинула клинок и он пролетел мимо уха Дженибека, тогда и раздался этот вой. В страхе Дженибек поворотил коня обратно, видать, испугавшись и клинка и воя. За мурзой последовали и джигиты. И так понесся Дженибек, что они едва поспевали за ним.

А Уреньга — бесстрашная Уреньга, готовая встретиться одна с медведем, — и вдруг потеряла мужество и силу... Кого-то она убила. Но кого?

«Кого же я убила?» — думала девушка про себя.

Бикбулат же, услыхав крик, поскакал к Уреньге.

Рассказала Уреньга пастуху, что хорошо видела — не промахнулась. Клинок пролетел мимо уха Дженибека, и он в страхе поворотил обратно коня. Все видала Уреньга: и как мурза в страхе ускакал и как джигиты за ним поворотили. Но кто ревел так смертельно — не ведала она.

И вот, выйдя на дорогу, они пошли в лес, где должен был лежать клинок, и тут увидали: на полянке беспомощно стоял на своих тоненьких ножках маленький лосенок. Он жалобно поглядел на Уреньгу и доверительно пошел к ней.

— Бежим, Уреньга! Бежим скорее. Дженибек пошлет погоню. И тогда откроется ему, кто кидал клинок. Скорей бежим! Клинок найдем потом.

Так говорил пастух. Но Уреньга словно застыла, поняв, в кого она попала: мать лосенка унесла ее клинок.

Не зря торопился Бикбулат. Ветром принеслась погоня. Ни Уреньга, ни Бикбулат не успели скрыться. Обоих тут же заковали в цепи, а на другой день сам Дженибек судил.

— Шайтан сидит в этой девке! — грозно кричал старик. — Она посмела поднять руку на своего владыку, но слава аллаху, что он отвел ее клинок... — И повернувшись к Уреньге, мурза спросил ее:— А теперь скажи, дочь шайтана, может, ты жалеешь, что подняла руку на своего владыку, на меня?

Не сразу ответила Уреньга. Она печально поглядела вокруг себя — на горы и леса, словно прощалась с ними навсегда. Чуяло ее сердце: не видать ей больше этого никогда. Жесток был мурза. Врагов не прощал, а просить пощады она не станет. И, гордо тряхнув головой, Уреньга ясно и твердо проговорила:

— Жалею об одном, что не промахнулась.

И, может, Уреньга сказала бы еще чего-нибудь, но в это время загремел цепями Бикбулат. Он был весь избит, в разорванной рубахе. Видать, откуда-то он сбежал, чтобы спасти Уреньгу. Но пять конников, верных псов Дженибека, схватили пастуха и тут же прикончили его. Наутро Уреньга была ослеплена и слугами Дженибека отведена далеко в хребты. И, видать, так далеко ее увели, что потом люди, хоть им за это грозила смерть, как ни искали — не нашли. Только много-много лет спустя один охотник в горах наткнулся на скелет, весь обглоданный зверями, возле которого лежала девичья коса.

Так погибли Уреньга и Бикбулат. Всей душой они ненавидели Дженибека, а вот бороться с такими, как он, еще не научились.

Позднее Салават Юлаев в своих песнях, славил и Уреньгу, и Бикбулата, и всех-всех, о ком люди предания и сказы сложили...



Сказ о Косотур-горе

Много-много студеных зим с буранами и непогодой отшумело над Уралом с той поры, как ордынцы в последний раз в эти места Косотур-горы приходили. Земли мурзы Дженибека были разорены. Самого его взяли в плен и увели тургайцы. Обезлюдели хребты; только Громотуха — буйная по веснам речушка — шумела, как всегда, да пенился Ай, играя с камнями.

И снова зазвенели топоры, завизжали пилы, застонал в горах вековой бор. В лесах насторожились звери. Не стало покоя вновь возле Косотур-горы. На месте древнего кочевья стал вырастать завод.

Нелегко было новоселам обживать горный край. И, глядя на вечные дожди, народ говорил: «Само небушко жалеет нас. Плачет с нами каждый день».

Говорили, а сами трудились. Засыпали плотину. Задымили домны. Улочки домов нитками протянулись по сопкам и горам...

Но не все же плакать небу и людям. Бывало, выпадали и погожие дни. Тогда всем казалось, что молодели горы и веселел бор.

И вот в один из таких дней, светлых и ясных, работные люди на Косотур-горе увидали огромного сохатого. Он стоял на высоком шихане, будто высеченный из камня, и глядел вниз, где бегали полуголые ребятишки да, надрываясь, ругался надзиратель, увидав, что люди засмотрелись на сохатого-великана.

И, может быть, был этот сохатый потомком того лосенка, который когда-то, много-много лет назад, из-за клинка Уреньги остался сиротой.

Но, говорят, время лечит раны. И не только раны, но и все живое на земле. На месте кочевья выросла деревня, а потом завод. Где были старинные копи, появились рудники. Вырос и лосенок-сирота. В великана-сохатого превратился. А сколько-то времени спустя пришел для него день, когда он стал вожаком всего стада лосей в лесах на перевале...

И было это так: схватка с таким же великаном, каким стал сирота-лосенок, началась с раннего утра, а кончилась, когда солнце садилось на покой. Могучим ревом возвестил сохатый о своей победе над врагом и, подняв его на рога, толкнул с горы... А потом пошел туда, где когда-то лежала его мертвая мать, но там только белели кости, да на свету луны поблескивало то, что сделало его сиротой... Это был клинок Уреньги.

Так вот. Часто стал появляться сохатый на шихане Косотур-горы, а работные любовались им. Даже в непогоду — когда хлестал дождь или шел снег — сохатый стоял на шихане и гордо глядел на землю и леса.

Не сговариваясь, заводские каждому чужому охотнику — заблудившемуся да еще охочему до шкур сохатых, говорили: «Этого сохатого, что стоит на Косотур-горе, не трожь! Это наша радость. За смерть его можешь поплатиться головой».

«А пойди разберись, который сохатый их радость? Лучше не связываться», — решали охотники между собой, зная силу кулаков и слов работных из Златоуста, а потому обходили Косотур стороной.

Не знал красавец-сохатый, что им любовался часто не только днем, но и ночью маленький парнишка — сын кузнеца Кириллы Уткина — Петьша. Тихо слезал парнишка с печки и, прильнув к оконцу, глядел на гору и все ждал, не появится ли опять сохатый. Было парнишке в ту пору десять годов — не больше,

«Вот вырасту большой, буду робить с тятей в кузнице и откую клинок, а на нем вытравлю гору, как Косотур, и пруд кругом, и на горе сохатого, как есть такого же, живого, с рогами и чтобы каждая шерстинка на нем была видна», — думал Петьша про себя.

И ведь отковал. Лет двенадцать Петьше было, когда его отец в кузницу привел и начал приучать к ремеслу. А года через два сын подал отцу клинок, на котором целая картина красовалась. Все было на ней: и горы, и леса, и сохатый на шихане. Потом стали выходить из рук Петра Уткина один клинок лучше другого.

Большой был в те годы спрос на клинки. Шла Отечественная война 1812 года. Уткинские же клинки только генералам шли в награды. А как-то раз управитель завода, заприметив отменного мастера Петра Уткина, приказал ему отковать клинок для царя, который должен был приехать в Златоуст. И отковал Петр клинок. Говорят, клинок этот тоже был одно заглядение! Конечно, не то, чтобы Петр именно для царя старался, а за рабочую бился честь, как учил его отец. Дороже всего на свете она была для работных.

Одним словом, хоть и нескоро в те поры вести доходили, а все же молва по всему свету начала гулять про златоустовских мастеров. И сегодня в Оружейной палате в самой матушке Москве лежат на бархатных подушках клинки Уткина и Бушуева... Да что говорить, большие мастера рождались в добром Златоустовском гнезде возле Косотур-горы. Недаром и поговорки про их умение рождались в народе вроде такой: «На Косотуре отливали, а в Измаиле стены дрожали».

Пылали горновые печи в Златоусте, и над тайной булатной стали бились мастера, а с ними самый большой чародей — Аносов. Любили его работные люди и не раз говорили между собой: «Ране-то, до Павла Петровича, бывало, пойдешь мимо господского дома, аж руку ломило — шапку снять, а при Аносове — сама рука тянется к голове... Вот оно дело-то какое!»

В ту пору работали в Златоусте и немецкие мастера. Не верило горное начальство в Петербурге и Екатеринбурге в умение наших мастеров. Выписывали немецких. На славе они были тогда, а наособицу золингеновские гремели. Большие деньги им платили. Только, по справедливости говоря, наши мастера этих золингеновских опережали и по силе клинков и по красоте отделки. Оттого и боялись немцы: поймет наше начальство это и прогонит их.

Пытались они выпытать тайну изделия наших мастеров и особенно секрет чеканки, только и тут у них осечка получилась. Шуточками да прибауточками отговаривался тот же Уткин. Говорят, как-то раз оружейник из немецкой улочки шибко пристал к Уткину, он и ответил:

— Есть за Таганаем гора. В той горе пещера. В той пещере вход. Семь дней и семь ночей по этому входу на брюхе ползти надо, до новой пещеры. Во второй пещере посередке стоит большой сундук, обитый железом. Не подходи к нему. В нем змеи спят. Еще семь дней ползи. Опять в пещеру угадаешь. Там новый сундук увидишь, только серебром обитый. Ползи дальше: в этом сундуке черепа лежат. Да так до седьмого сундука и доползешь, а в нем на семи замках закрыт мой секрет. Как я клинки свои кую...

Когда же стал Петр первым мастером и первым помощником Аносова, то от немецких оружейников уже не присказульками отговаривался, а твердо говорил им:

— За тайну своего дела еще наши деды держались. Фабрика или кузница, где холодное оружие куется, — это тебе и наступление и оборона. К чему же мы будем вам открываться или кому другому?

А тут еще новое дело приключилось. Стали немецкие мастера в русскую веру переходить. И все из-за заводских красавиц получалось. Принялись они к этим красавицам сватов подсылать, как заведено было в те поры на Урале.

Да и между собой у них разговоры пошли, что все равно не перебольшить им аносовских мастеров. Видать, как прижились гости на Урале, так спесь-то свою потеряли.

Забеспокоилось немецкое начальство от таких вестей с Урала. Принялись из Германии одного за другим нарочитых посылать в Златоуст. Были среди них и умные и добрые. Мастера большие, но опять же добиться ничего не могли. Не под силу им было понять русскую душу работного человека.

Только самый последний из приезжих — герр Роберт Готлиб Штамм увидал такое, чего не увидели другие, хоть и был крикун и злюка, каких бывает мало. Собой толстенький, на коротких ножках, однако, когда надо было, ловко танцевал. Умел веселиться. Одним словом, на все времена года характер имел. Ходил в мундирчике со светлыми пуговками, в башмачках на высоких каблуках — по тогдашней моде. Смешным он нашим богатырям казался.

Ну вот. Как приехал в Златоуст, перво-наперво принялся за своих. Начались допросы оружейников. Как, мол, посмели признать себя ниже аносовских работных. Особенно допекал чеканщиков.

— Позор! Германия! Золингеновский оружейник! Позор! — кричал он, стуча об пол каблуками.

И только позднее, когда пообвык да пригляделся, увидел красу Златоуста, Косотур-горы, побывал на охоте на косуль да на глухарей, послушал шум дремучих лесов, начал понимать, — отчего рисунок у работных Златоуста на саблях жизнью дышит, не в пример насечкам бледным и неярким на немецких клинках.

Как-то раз герр Штамм дознался, что за последние дни перед новым годом не выходил Аносов из цехов. Плавки одна за другой проводились там. Озлился Штамм, узнав про такое. Не мог он придумать, как помешать, как выведать тайну о булатной стали, над которой работал в то время Аносов. Покоя лишился герр.

И вдруг в это самое время кто-то из его оружейников донес Штамму о том, что в одной из башкирских деревень живет старый охотник, у которого якобы хранится редкостный клинок, с рукояткой из одних самоцветов. Нашел клинок старик где-то на перевале, в самой чащобе.

Повеселел герр Роберт Штамм.

«Герр Аносов! Поглядим теперь, чья возьмет! — ехидничал Штамм про себя. — Булат ли получается у вас? Может быть, такая же подделка, как у нас? Надо скорей найти этого старика и отобрать у него клинок!»

Торопил он помощников своих, а потом, закутавшись покрепче в медвежью доху, сам поехал искать старика.

Говорят, корысть и зависть могут далеко человека завести. Вот и погнала корысть Штамма в дальнюю дорогу. Только снег летел из-под полозьев санок да мороз пощипывал герру нос.

Нашел Штамм башкирскую деревню, а в ней деда-охотника. С гордостью рассказывал гостю дед Нурлат, как он нашел клинок на перевале. Потом бережно достал из старого мешка дорогую для него находку — клинок, завернутый в пять волчьих шкур, и подал Штамму говоря:

— Сказку слушать надо. Сказку про Уреньгу. Батыр была, а не девка. Ее клинок! Многие джигиты искали его в горах после ее смерти, но ни один не нашел, а мне, старику, достался. Я нашел клинок на самом перевале, в чащобе, возле ручья.

Но не до сказок было герру Штамму. Много он сулил Нурлату за клинок, но дед только головой качал, хоть и жил бедно, давая понять гостю, что такое не продается. И тогда Штамм чуть ли не силком с кучером своим одели старика и, посадив его в кошевку, — айда с ним в Златоуст. Было это в самый канун нового года. Ночь выдалась морозной. Старик Нурлат чуть не замерз, пока ехали до завода. Едва отошел у Штамма в доме. А того большая новость ждала. Последовало приглашение от Аносова пожаловать в цеховую контору — присутствовать при новой плавке стали с узором булата и взглянуть на клинок из такой стали. Немедля, как только отошел Нурлат от стужи, поехал с ним Штамм в контору.

Старик ни на минуту не расставался с клинком.

В конторе у Аносова в эту новогоднюю ночь было торжество. Много там собралось народа: работные и все те, кому был дорог только что рожденный клинок из стали. Самая лучшая сталь в то время. Шутка ли сказать! И радовались люди, а больше всего сам Аносов, сказавший в ту ночь:

— Ну, потеснитесь теперь, чугун, и ты, матушка крична! Красавица из восточной сказки будет здесь хозяйкой.

Вот тогда и показал Штамм клинок Нурлата. Люди потом говорили, что поначалу Аносов даже от удивления опешил, хотя у себя хранил немало чудесных редких клинков, собранных за многие годы своей работы над булатом.

«Откуда в руках немца могла очутиться такая красота?» — подумал он про себя, но, увидав хозяина клинка, догадался. И, может быть, на какое-то время, забыв про свой только что рожденный клинок, радостно воскликнул:

— Чудо-то какое! Из Дамаска этот клинок! Это ясно! — повторил он несколько раз. — Заодним и проверить можно, чей клинок сильней, чья сталь крепче и надежней? Добрая находка у вас, почтеннейший герр Штамм.

Только и ждал таких слов герр. Живо засуетился, повеселел.

Пробовали оба клинка, как полагалось. Тончайший шарф резали на весу, кидали в древнюю сосну, что стояла во дворе, хоть дело было ночью. Резали железо, будто хлеб. Оба клинка были словно братья. И тогда герр Штамм, не выдержав, от волнения вскочил с кресла и, чуть не заикаясь, потребовал тут же скрестить клинки, как в бою. Скрестили. Зазвенели клинки в руках двух мастеров. Тишина стояла, как ночной порой в лесу. Все, кто был в ту ночь в конторе, говорили дома, что они просто не могли дохнуть, так захватила всех эта схватка. И когда последний раз прозвенел в руках мастера новорожденный клинок, ударив им по клинку Уреньги, то клинок Уреньги чуть согнулся и в изгибе зазубринка легла. Аносовский же клинок каким был, таким и продолжал мерцать, переливаться — ни единой самой крохотной царапинки не осталось на нем...

Вдруг старик Нурлат не выдержал и подошел к верстаку, на котором лежали оба клинка, и, взяв их в руки, оцеловал. Поклонился всем низко и обратился к Аносову:

— Барин! Возьми мой клинок, хоть и старше он и много лет пролежал в земле. Пускай лежат оба рядом. Только бы шайтан не подшутил. Украсть может. Сказку про Уреньгу слушать надо. Ее клинок. На перевале в ручье лежал.

Хорошо наградил Аносов старика Нурлата, а Штамма с той ночи будто подменили. Когда он послушал вместе со всеми сказку деда Нурлата о клинке Уреньги, видать, только тогда понял, почему старик отдал клинок не ему, прославленному золингеновскому оружейнику, а Аносову. Не прельстился на большие деньги, которые сулил ему он — герр Роберт Готлиб Штамм.

Слушал он сказку, и вдруг в его сердце что-то потеплело. Не видел он раньше такое в жизни, чтобы люди ради творения рук своих могли забыть все на свете. Одни — деньги, власть. Другие — тяжкую свою долю и неволю.

Штамм, скинув с себя важность, посветлел лицом и, забыв про свой чин, а главное — зачем был послан на Урал, подошел к Аносову и крепко пожал ему руку. До конца понял человек, что произошло в ту ночь на заводе возле Косотур-горы. И просто, без корысти и зависти, поздравил Аносова с рождением булата...

— Я увидел, герр Аносов, то, что может рождать чудо! — воскликнул он.

— Достопочтеннейший герр Штамм, — в свою очередь ответил Аносов, — вам понравилась сказка о клинке Уреньги? Это очень хорошо, но не примите за обиду, любезный гость, это именно то, чего не хватает вашим мастерам...

И вечером, на другой день, уже в гостях у Аносова, на балу, ведя спокойный разговор, Штамм поведал управителю златоустовских заводов о своих бедах и думах. Одним словом, перед Аносовым сидел в глубоком кресле не мундирчик со светлыми пуговками, в башмачках на высоких каблучках, а оружейник.

Потом, через несколько дней, отбывая на родину и прощаясь с Аносовым, Штамм сказал, что посланцев из Германии не последует больше. И, завернувшись покрепче в доху, отбыл с Урала, поглядев в последний раз на Косотур-гору, на застывший пруд и заснеженные горы. Главное же, вспомнив еще раз Аносова, подумал, как он любит слушать сказки о глубокой старине. «И не только он сам, но и его мастера-художники по стали. Удивительные люди!» — чуть не вслух проговорил Штамм.

А ведь именно эти сказки помогали во многом аносовским мастерам стать кудесниками по булату и вдохновляли их на труд. Это хорошо понял Герр Роберт Готлиб Штамм...

И снова над Уралом метели бушевали — не один десяток лет. Снова по веснам шумела Громотуха, а заводский летописец заносил в свою книгу вести о новых и новых делах златоустовских умельцев.

...1965 год. Славное двадцатилетие со дня Победы над фашистской Германией. В честь этой великой даты наследники доброй славы златоустовских мастеров создали новое чудо — меч Победы.

Давно в задумках, когда был еще подростком, хранил мечту Леонид Нурлич Валиев не только повторить дедовское мастерство в гравировке стали, но сделать такое, чтобы показать на булате целые картины нашей родины. Для этого он много и долго учился у старых мастеров. Подолгу глядел на старинные клинки, на их насечки и рисунки, читал о Бушуеве — Иванке-Крылатке, а больше того об Уткине Петре — мастере, воспевшим на стали любимую для златоустовцев Косотур-гору, и о самом Аносове — кудеснике булата.

Ну, а когда приступил к работе — созданию меча Победы, то, как бывает в любой сказке, на помощь заводскому умельцу пришли волшебники — знатоки уже нашего времени. Оттого этот богатырь-меч таким редким сапфиром отливает, светится и мерцает...

Клинок Уреньги — древняя сказка, а меч Победы — светлая быль нашего сегодня. Быль, созданная трудом и сердцем чудесных мастеров. Значит, недаром ныне златоустовских умельцев наследниками доброй славы аносовских времен называют.



Золотое слово

Слава про златоустовских мастеров по всему свету летит, как крылатая песня. Лучших мастеров-граверов по булату во всем свете не сыскать! Одного Бушуева взять. Все страны мира облетела слава о нем — о его крылатом коне на стали. Недаром получил прозвище: Иванко-Крылатко.

Только вот про словесных дел мастеров сказы забываться стали. А жалко. Взять хотя бы Крапивина Тимофея: когда-то первым сказочником был.

Есть в земле камень-хрусталь. Самой чистой воды он бывает. Кристалл к кристаллу. В горах он рождается. Но вдруг попадет такая красота в подземные воды. Примется вода хрусталь крутить, бить о другие камни. И до того дотрет, что от кристалла один окатыш останется. Поглядишь на такой камешек — и глаз не остановишь. Весь он в царапинах, как в морщинах, без блеска и без граней. Пройдешь мимо такого камня, пнешь ногой, чтобы на дороге не мешался, и все... Но попробуй отбей от такого окатыша кусочек и увидишь, какой он внутри чистый, прозрачный — ну настоящий хрусталь, каким бывает он рожден в земле.

Вот таким окатышем и был в жизни Крапивин Тимофей. Беды да невзгоды били его, колотили. И все же остался Тимофей сердцем чист и ясен. Оттого и сказки любил он говорить, словно малое дитя. Работал он на томилках. Уголь жег, гнал смолу, деготь — одним словом, век свой в лесу прожил. Да еще в земле копался и камень, будто про живых людей, он сказы говорил. Как по писаному читал. К тому же все с умыслом и с обозначением,. А то своим словом будто крапивой обжигал. Вот потому и получил прозвище такое — «Крапива»

Больше всего доставалось от него заводской сошке, которая, словно мошкара перед ненастьем, жалила рабочих. И особенно перепадало от Крапивы надзирателю Омеле, по прозвищу Грыжа. Надоедливый был такой он мужичонко. И правда — грыжа.

Один раз Тимофей сказал ему прямо:

— Эх! Омеля, ты Омеля! Чисто грыжа ты и есть! Всех грызешь. Смотри: сам себя не сгрызи.

И вот как-то раз пришел к Крапиве сосед. Славный, добрый был мужик. Хорошо знал его Крапива. На одной Кабацкой улочке родились. Работящий, молчаливый такой. Зато жена у него была — всем бабочкам баба. Языкастая да бойкущая. Ты ей слово, а она тебе десять. В мать и дочки угадали. Бойкущие, злые, а когда до девок поднялись, вовсе мужику житья не стало. Начисто замордовали его бабы. Вот и пришел он к Крапиве помощи просить.

— Пособи, Тимофей Егорыч! Уважь по-соседски! Век не забуду!

— Это, поди, насчет твоих девок?—сразу же догадался Тимофей, зная про беду его.

— Про кого же больше. Одна у меня беда неизбывная. Отучи какой-нибудь страшной сказкой моих девок, заодним и жену, чтобы не бегали в господский дом. Один стыд от людей. Все люди норовят господский дом стороной обойти, а мои будто мухи туда липнут, ровно там ворота вымазаны медом.

— А ты не пытался их подобру учить? — спросил соседа Крапива.

— Как не пытался. Не помогло. Всей улицей их недавно люди срамили, что рабочую отцовскую честь позабыли. Да только моим девкам хоть бы что. Особенно старшей — Катерине. Ей людское слово, что дождик, по весне. Пока идет — мочит. Перестал — высохло все. Пока ругали — присмирела. Перестали ругать — за свое взялась. Палкой не выгонишь из господского дома. Ты ведь сам редко бываешь в заводе, вот и не ведаешь про наши дела.

— Может, у нее выгода какая — потрафлять господам?

— Какая там выгода! Только обноски господские домой приносит. Намедни юбку барыня Катерине дала. Тряпье, но сшито, известно, по-господски.

— А ты бы плеточкой девку стеганул.

— Нет, Тимофей Егорыч, не тот характер имею. Только больше дурь в голову ей забьешь. Надо, чтобы человек своим умом дошел, что чужая одежа чужим потом отдает...

Задумался Тимофей. Не сразу ответил он соседу. Ну, а когда надумал, то сказал:

— Трудненько отвадить твоих девок и жену от такого зла. Лакейством оно зовется.

И хоть не давал Крапива соседу слово, а пособил. Правда, не скоро, а когда пришел черед соседским девкам отводить посиделки. Такой неписаный закон был раньше на Урале по заводам и деревням. После работы ведь некуда было деваться девушкам и парням. На таких вечерках девушки пряли, вышивали и песни пели...

В тот год выдалась ранняя зима. Чуть не в сентябре наступили холода. Поневоле заберешься в избу на посиделки.

Пришел черед отводить их и соседским девкам. Собралась девичья ватага у соседа в доме. Пожаловал и дорогой гостенек — Крапива. Молодежи в радость: еще бы, первый сказочник в заводе.

Когда же все угомонились, хозяин подал гостю чарочку доброго домашнего вина, и Тимофей начал свою сказку. Поначалу, как всегда, прибаутки говорил, вроде такой:

— Вчерась пошел я в баню. Мылся-мылся, да бес все мешал. То паром обдаст окаянный, то вехотку спрячет. Рассердился я на него и ошпарил нечистого кипятком до хвоста. Только, видать, я так шибко размахнулся, что бес от страха убежал. Убегая, он в предбаннике леденцы оставил.

И Крапива, выгребая из карманов леденцы, принялся ими девушек угощать.

— Ну, а теперь и сказку скажем, — степенно выговаривал Крапива, усаживаясь возле печки.

— Жила-была в нашем заводе девица одна. У отца с матерью, как цветок, росла. Только господам уж больно старалась угождать.

Углядела барыня такое со стороны Лукерьи — так девку звали. Живо ее в господский дом взяла, вроде как в услужение к барышням приставила ее. Тычки господские и их насмешки Лукерье нипочем. Знай верой и правдой служит господам. Только чем далее у господ служила, тем злее становилась. Конечно, не на господ злилась она, а на люд простой. Ведь не нами говорено: с кем поведешься, от того и наберешься.

Кто из наших заводских жалел Лукерью за это самое ее лакейство — дескать, ума вовсе лишилась девка. Кто варначкой называл. Кто проклинал да ненавидел.

Господа же только Лукерьей всем глаза кололи. Дескать, не вам она чета — непокорным и непослушным. А Лукерье и не стыдно.

И вот как-то раз приехали к господам гости из какой-то чужой страны. Не по-нашему они лопотали. Приказал хозяин управителю наших заводских девок собрать на хозяйский двор. Песни петь, хороводы водить.

— Да чтобы пели они веселей и в лучшие наряды оделись! — наказывал управителю.

Пришли наши девки на круг — одна другой краше: знай, мол, наших. В тонкопряденные сарафаны нарядились, да все разной расцветки. В косах ленты, на ногах лапотцы. Ну не девки, а цветки.

Ахнули гости от такой красоты. Глядят — не наглядятся. Тут же принялись скупать по заводу девичьи наряды. Чтобы там, в этой самой загранице, показаться в сарафанах. Сказывали потом старики, что у них там стали под наших девок рядиться...

Только одна Лукерья знай скупает по-прежнему у господ обноски да напяливает на себя людям на смех.

Когда же наши господа сами собрались за границу, то прислуги немало повезли с собой. Взяли, конечно, и Лукерью. Все девки ревели ревом, а Лукерье одна радость. Гусыней ходила перед народом...

Много ли мало, а целых три года пробыли господа в загранице. Воротились на Урал, видать, совсем без денег. Порастрясли их по чужим краям. Принялись пуще прежнего притеснять работных. Надо было ведь наверстать потерянное.

Воротилась и Лукерья. Вовсе бесстыжей стала. Наденет платье. Плечи оголит и примется ими крутить и ужиматься. Думает, что ей завидуют девки. А к народу вовсе озверела, потому что старшей над всеми стала. Так с плеткой и ходила. То и гляди — ни за что ни про что ударить норовила. Девкам да молодайкам-женам и вовсе от нее житья не стало. Сама толстая, разукрашенная. Разные помады на ней. Одним словом — заграничная особа.

Пробовали люди жаловаться на нее управителю завода. Да куда там!

Один раз по весне зашли в завод странники. Народ прохожий. Было их человек десять. Раньше-то простой народ по Уралу пешим ходом ходил. Да и не только по Уралу. Наскучит век свой на одном месте жить, вот и катанут пешочком, к примеру сказать, в Киев или до матушки Москвы. А все больше шли в Сибирь искать спасения от неволи. Одним словом, немало таких странников через Урал проходило. По дороге заходили они передохнуть под крышей. Заодним попариться в баньке. Как полагалось в старину, таких странников хорошо встречали люди. Заводское начальство, барыньки наособицу, тоже не обходили странников. Любили барыньки послушать разные слухи. Что делается у соседей на других заводах? Где был пожар? Где засуха? Старались не обидеть прохожих, а то чего доброго разнесут по свету худую молву об них. Побаивались хозяева заводов этих странников далеких...

Приказала хозяйка завода управителю, управитель — приказчику, а тот Лукерье распоряжение дал: как будет хозяйка выходить из дома, так и подвести странников для милостивого разговора с ней. Народ собрать в сторонке у леска — пусть глядят на барскую милость и доброту к странникам прохожим.

Собрались люди, только все больше старухи да малолетки пришли, хоть и воскресенье было. Недосуг было мужикам и бабам на господское представление глядеть. Зато Лукерье раздолье. Для ее злого сердца. Словно клещ ей в язык впился. Принялась она кричать на старух, закипела, как на большом огне уха:

— Тут барыня станет... А отсюда странники подойдут... — И подалась к попу наказывать, чтобы по выходу господ ударить в колокола.

— Пущай знают странники, как их встречают в Златоусте.

Своим-то заводским такое не в диву было, а вот странникам на удивление. Стояли они в сторонке кучкой, боясь пошевелиться. Только один из них, старик, был будто не из пужливых. И по виду какой-то вовсе не такой, какие бывают старики. Статный да красивый, только бородой сед и кудри на голове сбела. Одежда на нем тоже в отличку была. Будто и рубаха из холста, и лапти, и портки — все, как у других стариков, а вот повернется — и сразу видно: не простой человек.

Даже ребятишки заприметили такое. Одной Лукерье старик не поглянулся, что не смиренный вид был у него. Как стоял, так и не пошевелился, хотя другие странники давно в сторонку отошли, как требовала Лукерья. Увидала она такое, аж задрожала вся. Губы поджала — и хлесть по спине старика...

Ахнули все, кто тут стоял. Странники всегда были в почете, а тут — огреть плетью.

— Вовсе рехнулась Лушка, — кто-то вслух сказал.

Потемнело лицо у старика. Лохматые брови в одно крыло сошлись, от гнева в глазах искорки заиграли. А как Лукерья его огрела плетью, повернулся он к ней, ровно ему и не больно вовсе, поглядел на нее и сказал:

— Брось плеть, неразумная!

И близко-близко к Лушке подошел. У той от злобы пена на губах показалась. Зашипела она на старика:

— Уходи, окаянный, туда, откуда ты пришел! Чего тебе надо? Здесь я в ответе перед господами.

И только хотела опять огреть старика плетью, как из дома показались сама барыня и целый выводок приживалок. Увидав господ, Лукерья пуще прежнего остервенела. Решила, видать, еще большую верность показать. Вот, мол, глядите, как я стараюсь. Но в этот раз она перестаралась. Не успела поднять плеть Лукерья, чтобы снова стегануть старика, очищая место для господ, как вдруг старик громовым голосом сказал ей, да так, что горы загудели:

— Отца Урала тебе не столкнуть с места, какой бы ты его плетью ни стегала!..

Загремели горы. Ветер поднялся. Молнии засверкали. Треснула вдруг земля. И Лукерья в трещину, словно в дудку, провалилась. В испуге замерли люди. Господа попятились назад. Задком, задком, да и в дом поторопились. Видать, сразу догадались, как бы с ними не случилось такое. Знали они свои грехи перед народом. Лукерья же в то время, ползая по дну дудки, кричала в страхе:

— Батюшка Урал, прости меня, не наказывай!

И принялась карабкаться из дудки. Только вылезла наверх, хотела подняться на ноги, опять ударил гром и «у... у... у...» — загудели горы еще пуще. Лукерью снова будто придавило.

Тогда старик сказал:

— Не я тебя наказываю, а ты сама наказываешь себя. За то, что руку поднимаешь на тех, кто тебя вскормил и вспоил. Корыстью ты убила красоту свою. Погляди кругом. Видишь — никто тебя не жалеет. Угождая господам, ты не человеком стала, а вся скривилась. Твое сердце почернело. Вот и лежать тебе у дороги черным камнем.

Затем, поклонившись всему народу, он тихонько к лесу пошел. Глядели люди вслед и понять не могли — шел вовсе не старик, а могучий богатырь. И пока глядели на него люди, не приметили, что стало с Лукерьей. А когда повернулись туда, где она была, большой черный камень на земле лежал. И был он такой черный, грязный...

С той поры все — и люди, и звери, и птицы — обходят этот камень стороной.

Говорят, после тех посиделок как рукой сняло лакейство с дочерей соседа.

Вот и выходит: руки мастера булат куют, а слово золотое — человека человеком делает. А еще добавляют, что золотое слово — самое простое, сердцем сказанное...

Брошечка

В самый разгар Пугачевской войны это дело приключилось. В ту пору хозяином завода был Лугинин. Из тульских купцов он вышел. Как в России жил, такие нравы и на Урале завел...

В хозяйском доме в подвале белошвейки и золотошвейки для церквей разные разности расшивали, а то на господских мундирах знаки отделывали.

Прислуги в господском доме было видимо-невидимо. И привозных, купленных из дворянских поместий, и от уральских деревень, приписных, — кузнецы и дворники. Одним словом, широко зажили Лугинины на уральской земле.

Работные люди из последних сил выбивались — у кричны потели. Невмоготу было жить народу. Хоть живым в землю ложись, так старики говорили.

И вдруг по заводу слух прошел, будто новый царь идет, и за простой народ, работный люд, он горой стоит. Начали по заводу ползти слухи да подметные письма подбрасываться, а в них новый царь волю сулил. Недаром тут же люди и поговорки сложили: «Подметное письмецо радость принесло» или «В Юрюзани написали — в Златоусте прочитали».

Стали эти подметные грамотки по рукам ходить, тайно читаться заводским людом. Даже в самом господском доме среди прислуги и то знали про них. А как-то раз, когда господа все уехали в гости в соседний завод, самонаилучшая мастерица Дарья Мельникова в сарае прочитала верным людям такое письмецо.

Еще там, в Туле, на монастырском подворье, научилась она по складам книги разбирать, когда золотошвейному делу обучалась.

Подметное письмо ей один знакомец принес. Кузнецом в заводе работал.

Повеселели все, слушая Дарьюшку. Так ласково девушку в народе звали за ее веселый нрав и добрый характер.

— Неужто воля будет? — говорили между собой люди.

Только, видать, рано о воле заговорили. Будто под светлый праздник ударили колокола в церквях завода, и на рассвете рекой хлынули с гор пугачевцы. Работные без малого всем заводом вышли встречать желанных гостей. Но недолго продержалась рабочая вольница атамана Пугачева.

Правда, пока хозяйничали они в заводе, без пощады расправились с теми, кто над работными измывался. Хозяева завода едва успели скрыться в Екатеринбурге, а то бы не миновать им суда мирского. Будто ураган на Златоуст налетел. Хозяйские амбары запылали. Казенка и одна церковь дотла сгорели. Конный двор, где всегда пороли виновных и невиноватых, так, говорят, пластал, что в соседних деревнях видно было...

Но отбушевала гроза, унеслись тучи за хребты, словно ничего и не бывало. Ушли мятежники из Златоуста, воротились хозяева в завод, и началась расправа над теми, кто пугачевцев ждал и встречал их с иконами.

Только вот диво: никто Дарью не выдал. Видать, девку жалели люди. Так она всем была люба. Никто про нее худого слова не мог сказать, да и собой девушка не резала глаза — складненькая была. Только костью словно не из крестьянского люда — тоненькая, как травинка на пригорке с солнечной стороны. Волосом русая, лицом нежная. Известно, в восемнадцать лет не успела у нее кожа огрубеть. Об одеже и не говори — первая чистюля. Простой сарафанишко сидел на ней, почитай, краше, чем на господах шелка.

Ну вот. Как воротились господа из Екатеринбурга — пугачевцев будто и не бывало.

Снова девушки-мастерицы сели за работу — кто шить, кто золотом расшивать господские мундиры и наряды. Будто опять заживо в могилу девушек опустили.

Подвал был холодный и сырой. Работа тонкая — глаз да глаз нужен.

Вышивала Дарьюшка, как всегда, а у самой сердце ныло. Вдруг кто-нибудь дознается и докажет на парня, принесшего подметное письмецо... Хоть и не родня ей был, а душа болела, обходительный такой парень, да и слух шел про него, что кузнец он не из последних.

Через людей узнала, что пока и на него доноса нет. Работает в заводе, как и работал. Правда, для острастки, как и всем, дали ему двадцать розог да заставили глядеть на казнь пугачевцев. Дескать, в науку молодцам. Вперед не бунтовать...

А как выходила мать Степана (так парня звали) от розог, то раза два проходил он мимо подвала, где Дарьюшка жила.

Может, верно говорится, что сердце сердцу весть подает. То ли быть такому... Вскоре у обедни снова довелось встретиться Дарьюшке со Степаном.

И стояли будто далеконько друг от друга, а так взглянул Степан на Дарью жарко и хорошо, что в ответ он увидал в ее глазах то, что так дорого людям на земле. Известно: лесу не прикажешь— не расти, а парню не закажешь — не люби...

Помаленьку осмелел Степан. Раза два в праздники приходил, когда девушкам разрешалось за воротами посидеть.

На пасху Степан пришел не один, а с парнями. И Дарьюшка была не одна. Упросили девушки старшую над ними Аграфену — рыхлую, старую тетку, шибко охочую до сна, — чтобы дозволила против дома в жмурки поиграть. К тому же кто-то из парней тетке Аграфене головной платок принес. Подобрела Аграфена и милостиво головой кивнула — дескать, играйте, а сама тут же захрапела на траве.

Хозяина не было дома, а Лугиниха-барыня после пугачевцев похитрей стала. Вроде, как заигрывать с работными принялась. Добренькой захотела показаться. Кого-то из девушек ситцем одарила, самым молоденьким приказала нарезать ленты в косы.

И вот. Увидела Лугиниха в окошко, что девушки с парнями за воротами резвятся, тут же вышла на крыльцо и сладко так проговорила:

— Вы бы песни попели, а я послушаю вас.

Удивились девушки и парни такому чуду и поначалу несмело запели, а потом допоздна их голоса будили горы.

Говорят, кто хочет за кем-нибудь заприметить, непременно заприметит. Хоть и спала все время тетка Аграфена, а углядела, что Дарья, скромница из скромниц, ласково посматривает на Степана. А когда он зачастил к ним, не выдержала тетка и сказала Дарье:

— Небось, твой лапотник-то скоро сватов пошлет? — и не дождавшись Дарьиного ответа, тут же добавила: — И не думай, девка. Барыня таких, как ты, не отпускает. Самим господам нужны мастерицы. Вот ослабнешь глазами — тогда другое дело. Отдадут сами.

Молчала Дарья. Да и могла ли она что-нибудь в ответ сказать, кроме одного, что говорилось в те годы: «На то господская воля».

Только все же где-то в глубине сердца у нее теплилась надежда на добрый случай, а вдруг барыня согласиться отдать ее за Степана.

«На коленях буду барыню просить, как перед иконой стоять», — думала про себя, не зная, что не одна такая девушка, как она, просила и молила господ — только все без пользы. Так вековухами и остались.

И вот вдруг в самый сенокос, когда все собирались в Урал, к господскому дому подошел Степан. И такой он был печальный, убитый горем, что даже сторож Кузьма, давно уж никого и никогда не жалевший, и то вздохнул, глядя на Степана.

Для порядка Кузьма спросил парня, кого ему надо.

— Дедушка родимый!—сразу же начал Степан. — Пособи, сделай милость. Невеста моя тут робит. Меня в солдаты отдают. Дозволь проститься. Может, и не свидимся боле.

И так просил парень старика, Что размякло дедово сердце. Когда же Степан назвал деда отцом родимым — это его-то, бобыля, — вовсе Кузя подобрел и, хоть мог угодить под плети, за то, что чужого в ограду пускает, открыл заветную для Степана калитку. Окликнул девчонку, проходившую по двору, чтобы она Дарью позвала.

А она на помине легкая — тут же вышла из подвала с узелком в руках. Тоже собиралась на покосы. Остановилась. Поглядела на Степана и по его виду поняла, что какая-то беда с ним приключилась.

— Отойдем в сторонку, — тихонько Степан девушке сказал. — Дело есть...

И шепотом поведал ей, что мастер все же у них в кузнице дознался, кто подметные письма разносил. За руки никто не поймал — значит, казнить не за что, а вот в солдаты отписали. Завтра на рассвете угоняют.

Долго еще говорил Степан Дарье. Пока не закричала тетка Аграфена.

Молча, без крика и слез, Дарьюшка недобрую весть на сердце положила. Сдержала себя. И без того у парня был камень на душе. А потом уж у самых ворот еще опнулись. Только враз с лица переменилась. Побледнела, да в руках узелок дрожал. Напоследок Степан из-за пазухи достал платочек, бережно развернул его и подал в руки Дарье брошечку, сказав:

— Вот прими, Дарьюшка, мое подарение. Все будет память о солдате. Как от суженого аль от друга. Как хочешь называй!

Не положено было в те годы девушке при людях открывать свою любовь, а тем более при народе плакать. Не мужняя жена, а потому только за руку простились. И, долго-долго поглядев друг дружке в глаза, они разошлись: Дарьюшка на покос, а Степан домой, собираться в дальний путь...

Будто на похоронах плакали люди, провожая, парней. Шутка ли сказать — на долгие годы расставались. Мать с сыном, невеста с женихом. Редкий солдат домой ворочался, а кто приходил, то стариком глядел. Вот оно как получалось.

Отпустила Аграфена Дарьюшку проводить жениха. А он только и смог ей сказать, проходя мимо:

— Мамоньку береги и помни обо мне!

И осталась у девушки от Степана только брошечка одна.

Не простая это была брошечка, а золотая. С двумя камушками: как есть Степановы глаза — чистые, ясные и голубые. Все, что Степан копил для свадьбы, на подарок издержал.

Чем дальше время шло, тем камушки становились светлей и голубей.

Прошло года два или три, как Степана угнали. Начали девушки-мастерицы примечать и Аграфена тоже, что неладно стало чего-то с Дарьей твориться. Задумываться начала она. Покашливать в непогоду. А как-то раз осенью, во время дождей, когда в подвалы просачивалось все больше воды, у Дарьюшки открылся такой кашель, будто все нутро разрывалось. Вовсе осунулась девка, а работать надо.

Узнала барыня Лугиниха про это. Приказала девушке расшить последний набор скатертей. Торопились господа с приданым. Дочку замуж выдавали. И тогда уж отправить Дарью на заимку.

— Может, в лесу отойдет девка, — говорила барыня Аграфене.

Боялась она потерять лучшую золотошвейку, первую мастерицу-выдумщицу на рисунки и такие — в самой матушке Москве не сыскать.

И, может быть, и вправду выздоровела бы Дарьюшка на заимке, да, говорят, одна беда в ворота, а другая за ней торопится-спешит. Как бы не отстать.

Осень глубокая была. Дождливая такая осень угадала в тот год. Грязь в заводе по колено стояла. И все же не удержала непогода господских гостей. Понаехало со всех мест — не пересказать: из Кыштыма, Каслей, Миасса, Екатеринбурга. Словом, все горное начальство пожаловало. Еще бы — Лугинины свою дочь замуж выдавали.

Каждый день в хозяйском доме музыка гремела. Вся прислуга с ног сбилась. Даже белошвеек и тех приставили к гостям вроде как на побегушки. Пришлось и Дарьюшке забыть про свою хворь на время. Ухаживать за богаткой из Екатеринбурга довелось ей.

Бывали самодурки, но такой еще люди не видали. Все было не по ней. Из ума вовсе старуха выживала. А тут, на Дарьину беду, чуть ли не на третий день у старухи брошка потерялась. Известно, не без драгоценностей ездили господа, да еще на свадьбу...

Сроду лугининские дворовые не воровали. Даже гордились господа этим, а тут на вот — брошка потерялась. Позор для Лугининых и их дома. Тут же начались допросы, сыск. Первым делом пал поклеп на Дарью. Она ведь неотступно возле барыни находилась. Ей и ответ держать. Не поглядели, что первая мастерица была, с пристрастием допросили. Да где — на конном. Не повинилась девка. Пороли еще раз... Опять не повинилась.

— Никакой брошки я не брала, — один ответ был у нее.

С горя билась головой об стенку, лишь бы смерть скорее к ней пришла. Так тяжко ей было. Чего только ни передумала она. Где эту проклятую брошку найти? Чем доказать, что она, несчастная Дарья, не виновата...

В ту осень много выросло грибов. Вот и запросили гости свеженьких грибков — мясное надоело. Пришлось девушкам в лес по грибы пойти. Пошла и Дарьюшка, хоть с ног от хвори валилась. Вся исполосованная плетями.

Ходила-ходила она по лесу, а в глазах темно. «Опять пороть будут. Ну, и пускай. Солью посыплю раны, скорей смерть придет», — думала девушка про себя, а самой становилось все хуже и хуже. Присела на берегу пруда — на пенек. Забылась, а потом решила: «Кинуться в пруд — и конец мучениям».

И только хотела было кинуться, да подружки догадались и принялись Дарью уговаривать как могли. Своих грибов ей в кузовок наложили, чтобы Аграфена не ругалась. И совет дали ей, как поступить дальше....

Послушалась Дарьюшка подружек. Наутро встала и, пока приказчик не потребовал к себе, оделась и тихонько к старухе в спальню пробралась. К той, конечно, у которой брошка потерялась. Вместо Дарьи барыне прислуживала уж другая девушка — подружка Дарьи, а потому помогла ей в беде. Спрятала за занавеской Дарью, пока барыня спала. И как та проснулась, Дарья кинулась ей в ноги... Та поначалу даже испугалась, но, увидав в руке у девушки брошь, уставилась на нее. Как учили подружки Дарьюшку — приди, пади в ноги к барыне, говоря:

— Вот, ваше господское величество! Возьмите взамен утерянной брошки. Она тоже золотая. Виниться не винюсь, оттого что вашей брошки не брала, а эту прошу принять.

Так и сказала Дарья старухе.

Но хоть и заверили Дарьюшку подружки, что старуха поймет и поверит, а брошку посовеститься взять, да ошиблись девчонки.

Старуха взяла в руки брошку и принялась ее вертеть. Подносила к свету, пробовала на зуб, а потом сказала:

— Встань, милая, с колен! Я тебя прощаю. Может, и эта брошка ворованная тоже, но я беру ее взамен украденной тобой...

Будто плетью, жарче, чем в пожарке, ударили Дарью. Без памяти воротилась она в подвал, в девичью каморку. Упала на нары и зарыдала. И так горько плакала она, что все девушки сбежались. Ведь свою последнюю радость она отдала, чтобы доказать, что не виновна и чтобы под плеть не угодить опять. Слезами и обидой изошло ее сердце. И все от бессилия перед господами.

Аграфена тут же доложила хозяйке, что с Дарьей опять плохо. Барыня спустилась в подвал. Наклонилась над девушкой и сказала:

— Ну, чего это ты опять расхворалась?

Увидав же на груди у девушки рубец незаживший, спокойно проговорила:

— Дело молодое. Все заживет. И брошка нашлась. Анна Наркисовна (так гостью-старуху звали) в моей спальне пелеринку примеряла и положила брошь на диван, а она за сидение завалилась. А тебе, Дарья, вот подарок от меня, да помни барскую милость. К свадьбе пригодится...

И Лугиниха достала из мешочка, с которым никогда не расставалась, нитку бус-стекляшек и Дарье подала.

Но в ответ Дарьюшка только покачала головой и, вдруг приподнявшись с подушки, задыхаясь, прошептала:

— Не приму я ваше подарение. Берегите себе. Может, пригодится. Придут еще, придут пугачевцы... Будет вам тогда на чем повеситься от страха.

В это время у нее в горле что-то заклокотало, голос сорвался, и голова откинулась на подушку. Мертвая рука свесилась на пол. Кровь струйкой побежала изо рта...

Этот древний и печальный сказ мне недавно поведали девушки в Златоусте со швейной фабрики, слышавшие его от старых работниц.

Мы долго сидели на берегу пруда и разговаривали о нашей жизни. На город ложились сумерки, всюду зажигались огни, и казалось, что светятся горы.

— Глядите! Глядите! — вскрикнули чуть не в голос несколько девушек: — Наша «Брошечка» сияет.

Так ласково называют они свою фабрику, потому что она, словно гигантская брошка, сияет всеми своими четырьмя этажами. Из огромных окон льется свет, как блеск самых ярких самоцветов.

С гордостью рассказывали девушки о своей работе, о том, что на фабрике работает не одна тысяча работниц и почти все они где-нибудь учатся, и у каждой свои мечты, свое молодое счастье.

Помню, был поздний час, мы возвращались с прогулки, но на улицах было еще много гуляющих.

Ленты огней опоясали горы. В небе над заводом застыло зарево. Молчаливо и сонно глядела Косотур-гора...



следующая страница >>